Но она рассказывает мне о том, кто ее бросил, она знает, что мы расстанемся в аэропорту Барселоны и больше никогда не увидимся, вот только вдруг у нее обратный билет на то же число, что и у меня, хотя какая разница, думаю я, и решаю, что можно выпить еще пятьдесят граммов коньяка, по крайней мере, я действительно верю, что это полезно для моего давления, и потом — так приятнее лететь, слушая о том, что кого–то бросил любовник и стараясь забыть, как то же самое произошло с тобой.
И уже в аэропорту Барселоны, быстро миновав по южному безалаберный паспортный контроль и нырнув в «зеленый» коридор, я последний раз посмотрел на нее, отрешенно идущую в ту же, что и я, сторону, и мне в голову опять пришла эта странная мысль про то, что упущенный Тунис совсем не то же самое, что упущенная выгода, и что каждый из нас всю жизнь таскает за собой развалины своего собственного Карфагена, пусть даже первоначальный и был разрушен так давно, что об этом уже можно забыть.
Я посмотрел, как она садится в большой туристический автобус, повернулся и пошел к стоянке такси.
Между прочим, именно сегодня мы с тобой должны были возвращаться из Туниса.
Мне хотелось одного — вырвать прочитанные страницы из книжки и порвать их на мелкие кусочки.
Всего–то пять с небольшим желтоватых книжных страничек.
Книжки/кусочки.
Книжки тире кусочки.
И кусочков должно быть много, очень много.
Конечно, можно сделать кораблики или самолетики.
И пускать их.
Кораблики — в ванной.
Самолетики — с балкона.
Хотя кораблики лучше спустить в унитаз.
Странная реакция для тридцатишестилетней женщины.
Но это лучше, чем плакать.
Хотя девочки должны плакать.
Все мы все равно — девочки, пусть даже у многих давно уже нет ни папы, ни мамы.
А у меня вот есть.
Даже папа.
Как оказалось, есть.
Будем надеяться, что есть.
Хотя нужен ли мне такой отец?
Если начать вырывать страницы по одной, то удовольствие можно продолжить.
Когда–то я так же вырывала страницы из школьной тетради.
А потом рвала на маленькие кусочки.
Очень маленькие.
Я сидела на кухне и рвала бумагу.
На бумаге были буквы, неуклюже выведенные мерзким фиолетовым цветом.
Это мне хорошо запомнилось — что именно фиолетовым.
Буквы складывались в слова, слова имели определенный смысл.
Они говорили о том, что я дрянь.
Сука.
Блядь.
Мальчик, который написал эти слова, знал, что такое «блядь», как прекрасно знал и то, что я ей не являюсь.
По крайней мере, пока.
На тот момент, когда он написал это слово.
Но я сидела на кухне, плакала и вырывала страницы из тетради.
А потом рвала их на маленькие кусочки.
И снова плакала, потому что девочки должны плакать.
Девушки тоже.
И женщины.
Молодые женщины, зрелые женщины, пожилые женщины.
Какая из них, интересно, я?
Молодая, зрелая или пожилая?
Думать об этом мне сейчас не интересно, мне интересно другое.
Пойти в его кабинет, подойти к его письменному столу.
Открыть нижний ящик.
Именно в такой последовательности — пойти, подойти, открыть.
А потом взять.
Нож.
Тот самый, в кожаном чехле, с рукояткой из кости какого–то животного. С лезвием не очень длинным, сантиметров в пятнадцать. Из блестящей стали, с уютным желобком для стока крови.
Пойти, подойти, открыть, взять.
Я не хочу вырывать страницы из книжки голыми руками, мне жаль моих пальцев, их мягких подушечек, которыми так хорошо пробегать по его груди, когда он лежит на спине, уставившись куда–то в потолок и думая — теперь–то я знаю это точно — явно не обо мне.
Как жаль и ногтей с маникюром.
Как жаль и того, что они не так длинны и остры, как тот самый нож, за которым мне надо пойти.
Хотя тогда это были бы уже не ногти, а когти. Оружие. Поддеваешь кожу в районе яремной вены, а потом легонько тянешь на себя. Кожа лопается, вслед за ней лопается вена, кровь брызжет в разные стороны и ты припадаешь к открытой ране на шее и пьешь, пьешь, пока не насытишься.
Надо отрастить такие, но пока придется обойтись ножом.
Тем самым, которым он хочет меня убить.
Или хотел — сейчас мне все равно.
Я в бешенстве, я не просто оскорблена, я унижена.
И никакого наслаждения.
Мне все равно, что творится сейчас в левой половине головы, хотя я вижу, что комната не пуста.
Опять сработал какой–то тумблер, включился некий рычажок, заработал чертов аппарат Седого.
Не пуста комната в голове, но уже нет той комнате, где стояли столик, два кресла и где они пили кофе.
Двое мужчин и одна женщина, один из мужчин был в кресле–каталке.
Если верить тому, что я прочитала, то он не всегда был в ней, еще несколько лет назад он ходил по земле, как и все мы: на двух ногах.
Но потом инсульт, или что еще.
И он перестал ходить, а стал ездить.
Мой отец, хотя кто это знает наверняка.
Я не просто в бешенстве, у меня такое ощущение, что я действительно сошла с ума.
Занавес поднялся, двери шкафа приоткрылись, на сцене грязный задник, в шкафу — грязное белье.
Хозяева же пытались все это спрятать.
И до поры, до времени им это удавалось.
Но только до поры и только до времени.
Время наступило, пора пришла, дерьмо полезло из щелей.
Лучше всего порвать эти странички на мелкие кусочки, испачкать дерьмом и спустить в унитаз.
Потому что сейчас у меня такое чувство, будто это меня саму обмакнули в дерьмо.
Хотя он не любит таких запахов, он не терпит никаких неприятных запахов, из всех, кого я знаю, он единственный, кто действительно может выбирать парфюм.
Дурацкое слово, лучше просто — духи и туалетную воду.
Для дня и для вечера.
Он делает это как женщина, долго и со смаком.
Смачно.
Со вкусом.
Упоительно принюхиваясь и поводя ноздрями.
Нет, говорит он, не этот, слишком липкий.
И не этот — в нем нет прозрачности.
А в этом — чувственности, я не хочу, чтобы ты так пахла.
Весь мой парфюм выбран им.
Все мои духи и туалетные воды.
И его туалетные воды он тоже подбирает сам.
И одеколоны.
Единственное. чего нет в его коллекции, так это одеколона с запахом дерьма.
По–французски он бы назывался «Merde».
По–английски «Shit».
Я не знаю, как бы он назывался по–немецки, но хватит и двух языков.
Бутылочка должна быть коричневой, и с подтеками.
И пробка под сургуч.
В левой половине головы опять улица, по которой едет машина.
Он сидит за рулем и смотрит на дорогу.
Я молю Бога, чтобы он не попал в аварию.
Аварию я устрою ему сама.
Про крайней мере, пока.
Пока я готова на все.
Козел.
Гнусный, вонючий, отвратительный козел.
Почти такой же, как мой отец.
Или тот мужчина, про которого я думаю, что это — мой отец.
Мой отец — похотливый старый павиан, а мой муж — вонючий отвратительный козел.
Я влипла в дерьмо по уши, черт бы побрал меня, когда я пошла к Седому.
Можно ничего не знать и быть счастливой.
Можно думать, что твой муж — самый лучший мужчина на свете и что он действительно — настоящий мужчина.
Но потом ты узнаешь то, что тебе не стоило знать.
Шкаф открылся и запачканные спермой простыни вывалились на пол.
Интересно, когда он зашел тогда в ванную, он уже знал, что я — дочь своего отца?
Скорее всего, что знал и именно поэтому решил мне вставить.
Грубо и с натиском, употребив меня прямо у раковины.
Когда я мыла свое пьяное лицо.
Мне все равно, кто кого бросил, как вообще все равно, как это у них бывает.
Я всегда считала себя политкорректной и нормально относилась к гомосексуализму.
И лесбиянству.
Может быть, бешенство пройдет и я опять стану политкорректной, но сейчас я хочу одного: пойти, подойти, открыть, взять.
А потом запереться в спальне и кромсать.
Все, что попадет под руку.
Я вижу, что он едет не в сторону дома, он опять едет в офис.
Естественно, что ему надо еще поработать — слишком много времени он провел, общаясь со своими друзьями.
Своими, не с моими.
Мужчина и женщина, с мужчиной все ясно, но что там делает женщина?
Что может делать эта красивая рыжеволосая особа в доме этого старого похотливого павиана, моего якобы отца?
Наверное. она подирает за ним дерьмо.
Готовит ему завтраки, обеды и ужины, служит его ногами в большой мир.
Но тогда почему он не завел себя мальчика?
Или для этого уже слишком стар?
Меня интересует эта женщина, я хочу, чтобы она была на моей стороне.
Мне надо ее завербовать, сделать своим агентом.